Оставалась плановая обзорная экскурсия, «укладывающая» в один заход все главные достопримечательности столицы Франции с Версалем впридачу, что меня мало прельщало, отпугивая четкой запрограммированностью. Следовательно, надо было выбирать свой путь знакомства с Парижем. Я вспомнил родной Ленинград, где учился в школе около Аничкова моста с известными на весь мир укротителями коней, а в университет ходил мимо Зимнего дворца, через Дворцовый мост, постоянно видел золотой купол Исаакия, похожий на парижский Дом инвалидов, и, что самое забавное, не очень-то замечал все эти шедевры. Я просто жил в Питере, как в своем доме: мне одинаково были близки и проходные дворы на улице Зодчего Росси, и Александринский театр с Екатерининским садиком.
Вот так бы мне хотелось сблизиться с Парижем, узнать его улицы и жителей, затеряться среди них, даже поплавать по Сене, как когда-то я путешествовал на лодке по Неве, любуясь снизу дворцами и гранитными стенами Петропавловки. И первое, что я сделал по прибытии в Париж, — отправился на набережную Сены.
К острову Сите — колыбели Парижа
Конечно, до этой «колыбели Парижа» можно преспокойно добраться на метро, но все же заманчивее проплыть по волнам Сены на маленьком суденышке.
Именно здесь, на острове, местное галльское племя паризиев (от его названия, естественно, и произошло имя французской столицы) заложило первые кварталы будущего Парижа. Правда, не без помощи римлян.
По римской традиции, остров Сите (что означает всего-навсего «город») был укреплен и привязан к берегам мостами, порт углублен, и, если начать, по выражению археологов, снимать один «культурный слой» за другим, то мы найдем развалины терм, арен, форумов, чем можно сейчас полюбоваться на левом берегу Сены.
Итак, вперед, к острову Сите. Я выбрал вечерний рейс. По колеблющимся мосткам перебрался на палубу речного трамвайчика, который здесь называют «бато-муш», то есть «кораблик-муха». Мне рассказали, что еще в конце прошлого столетия в Лионе опробовали подобный пароход-автобус для прогулок достойной публики. И, вроде бы, название «муха» приклеилось не из-за миниатюрности суденышка, а идет от фамилии ловкого предпринимателя, который сумел добиться успеха своих прогулочных корабликов на Сене.
Вот на одном из таких «бато-муш» я и оказался посреди Сены в ночную непогоду. Волны раскачивали кораблик, да еще пошел спорый дождь. Потоки воды, льющиеся по стеклам, не давали ничего разглядеть. Я вышел на палубу, подняв капюшон куртки. Хотя ветер бросал в лицо пригоршни дождя, но все искупало фантастическое зрелище ночного Парижа, рассеченного Сеной. За пеленой дождя смутно проступали очертания площадей и дворцов, окаймленные огнями. Но главное — мосты. Когда мы проносились под ними, было такое ощущение, что еще чуть-чуть — и голова заденет их низкие своды. Мосты Сены — особая тема, а я запомнил только мост Марии, под которым можно закрыть глаза, загадать желание, и оно обязательно сбудется.
Но вот вдали, посреди реки, показался остров. Точнее — встречь нам плыл не остров, а большой дредноут, обращенный кормою на восток, а носом — на запад. Он резал острым носом волну, возвышаясь над водой каменными бортами набережных. Я увидел рой палубных надстроек — кровель домов, над которыми, за стенами Дворца правосудия, круглилась свинцовая крыша древнейшей готической часовни Сент-Шапель, выстреливавшей в небо отточенным шпилем.
Говорят, что изображение судна на древнем гербе Парижа появилось именно из-за сходства острова Сите с кораблем…
Среди многочисленных колоколен, непонятно как умещавшихся на островке, призрачным великаном высился Нотр-Дам де Пари, известный у нас как Собор Парижской Богоматери. Утром следующего дня я стоял на площади перед собором. Описать его лучше, чем это сделал Виктор Гюго в романе «Собор Парижской Богоматери», — невозможно. Площадь окружали старинные дома, с южной стороны ее замыкал, возможно, самый старый французский госпиталь Отель-Дье.
Боже, ведь здесь когда-то танцевала цыганка Эсмеральда с козочкой, отсюда, с паперти собора, следил за нею брат Фролло, по химерам собора карабкался Квазимодо, а по площади шествовали короли и королевы Франции и чеканил шаг Наполеон, чтобы быть провозглашенным под его готическими сводами императором.
Это, конечно, самое древнее место в столице. На этой площади собора когда-то стоял древнеримский храм, затем христианская базилика, а «всего лишь» в 1163 году началось строительство Нотр-Дама. Вот она, неохватная поступь Времени! А когда я вошел в небольшой круг, начертанный в центре площади — отсюда начинается отсчет расстояния по всем дорогам Франции, — я почувствовал и неохватность Пространства.
В этот момент мне было просто необходимо осознание вечности жизни, потому что я направлялся в стоявший неподалеку угрюмый замок Консьержери. Если Нотр-Дам — застывший в камне символ постоянства, то этот замок — зеркало тревожных времен в жизни государства, времен заговоров и мятежей.
Возведенный еще во время правления Филиппа Красивого, Консьержери знавал и веселые разгульные дни, когда в обширную королевскую столовую (ныне носящую имя «Зала жандармерии») искусные повара подавали — из скрытых за стенами огромного зала кухонь — бесчисленную череду блюд для тысячи разодетых вельмож.
Сменились времена, и с XVI века здание стало государственной тюрьмой1. Теперь любое упоминание Консьержери вызывает в памяти времена Французской революции. Дело в том, что в те горячие дни камеры замка были заполнены сотнями граждан, которые проводили здесь свои последние часы, прежде чем подняться на помост с гильотиной.
В сводчатом зале, разгороженном на маленькие комнатки, сегодня можно ощутить себя свидетелем тех событий. Каких? В голове мелькают эпитеты: «исторических», «великих», «трагических», ведь в результате только гильотинированы были тысячи людей — на стенах их имена.
А неподалеку поочередно высвечиваются портреты вождей Революции — Сен-Жюста, Дантона, Марата, — звучат их выступления, обрываются на полуслове, слышен гул, а может быть, ропот толпы.
И вот профиль Неподкупного — Робеспьера. Мне кажется, что я слышу его скрипучий адвокатский голос, бросающий слова: «рабы», «тираны», «террор» и, наконец, раздается призыв к «Разуму».
Но кто знал тогда, к чему приведут эти прекрасные, иногда громкие, иногда ужасные по своей взрывоопасной сути слова? Это теперь мы знаем: списки казненных на стене, плывущие по Сене трупы. И как вещественный знак подобных лозунгов — нелепое сооружение с тяжелым треугольным ножом, висящим на простой веревке (до сих пор гильотина почему-то считается самым гуманным орудием казни).
«Самопожирающее» свойство революции (да и других исторических катаклизмов) давно замечено историками: вначале на эшафот события вытолкнули вождей революции, друзей — Демулена и Дантона, а затем нож гильотины просвистел и над головой их противника — несгибаемого Робеспьера. Кстати, в Консьержери есть и его уголок с памятной доской и бюстом, где он провел последние мгновения перед казнью.
Проходя по нижнему этажу замка, мимо камер заключенных, мы как бы идем по следам обреченных на смерть людей. Но и здесь нет равенства. Вот комната с печально известным названием «Рю де Пари» (Парижская улица), где на брошенной соломенной подстилке сидят трое молодых людей (муляжи, конечно): длинные волосы, шейные платки, у ног стоят кувшины — камера для простонародья. Рядом — заключенный лежит на кровати, а есть еще камера-одиночка со столом, за которым приличного вида господин читает книгу.
Но их всех уравнивала близкая встреча с палачом, который не знал снисхождения и к королям. Я спускаюсь по стертым ступеням в подвал, где когда-то ступали каблучки гордой «австриячки» Марии-Антуанетты. Здесь за дверьми, запирающимися на кованый замок, она пребывала достаточно долго после казни своего мужа, Людовика XVI. За ширмой — ее охрана — два солдата в мундирах с красными обшлагами, а она, в черном платье и в черном платке, сидит на невысоком креслице с молитвенником в руке перед черным распятием. Остался, кажется, подлинным лишь фарфоровый кувшинчик с нарисованным букетиком на боку, из которого ей дали напиться последний раз. Утром 16 октября 1793 года королева сама обрезала свои волосы и села в телегу, чтобы отправиться на эшафот.
Я иду через двор мрачного замка-тюрьмы, выхожу на набережную и снова с облегчением вижу знакомый силуэт Собора Парижской Богоматери. А ведь провозглашая «триумф Разума», якобинцы хотели смести и его, лишь посвящение собора богине Разума1, культ которой ввел Робеспьер, спасло собор от разрушения. Не иначе — вмешались силы небесные, просветив горячие головы преобразователей.
Карусель у статуи республики
Пожалуй, больше всего времени я провел на площади Республики: отдыхал в скверике с клошарами, французскими бомжами, любуясь на детишек, катающихся на карусели; наблюдал за прогуливающимися обывателями; слонялся вечерами, заглядывая в яркие витрины магазинчиков и изучая написанные от руки меню дешевых кафе; старался не мешать влюбленным парочкам, хотя они частенько по-хозяйски располагались на моей скамейке, где я вел душевные беседы с клошаром Пьером. Почему именно эта весьма обычная столичная площадь стала мне такой родной? Причина проста: я поселился в двух шагах от нее на улице Турбиго в якобы двухзвездочном отеле, таком дешевеньком, что там можно было спокойно пропустить единственную бесплатную кормежку, так называемый «европейский» завтрак, состоящий из жидкого чая и черствой булочки. Кроме того, в этой беспокойной гостинице я еле выкраивал четыре-пять часов для сна, так как все остальное время в нее постоянно въезжали шумные постояльцы, иногда за полночь, но часа через два исчезали в неизвестном направлении.
В своих фантазиях я допускал, что, возможно, попал в тайный дом свиданий, где сдаются номера на час (такой тип гостиниц хорошо описан в романах моего любимого Мопассана), но был уверен, что сейчас подобные заведения, как и проституция, запрещены в столице, хотя на площади Пигаль… впрочем, это не моя тема.
Здесь старались сорвать оплату за все малейшие услуги (парижане, надо сказать, если не жадноваты, то весьма экономны), предъявляя каждый день разные счета, в том числе и за короткие городские телефонные переговоры, а за предоставленный отдельный крошечный номер содрали с меня дополнительно аж тысячу франков за неделю. Зато теперь я мог себе позволить беспрепятственно, утром и вечером заваривать чай с помощью кипятильника в привезенном из дома граненом стакане (горничная предложила только одноразовые прозрачные пластиковые стаканчики, наверное, чтобы жильцы не побили посуду).
Стараясь не прислушиваться к голосам за тонкими стенками, я с наслаждением попивал вечерний, крепкий по-московски чаек, а после отправлялся гулять к площади Республики.
Со своей скамейки я мог наблюдать не только за сверкающим кругом карусели, за упитанными дамами и кавалерами, которые преспокойно усаживались на лошадок, купив перед этим напитки в маленьком буфетике, но и следить за всей кипучей жизнью на площади, за снующими пассажирами — в метро и обратно — через причудливо изогнутые металлические своды (хочется сказать, что они сделаны в стиле рококо), а также созерцать величественный монумент в центре площади.
Здесь я наслушался множество баек, в том числе и о происхождении площади, которое парижане толковали по-своему, имея весьма туманное представление об истинной ее истории. Так, пожилые супруги были уверены, что здесь находилась гильотина, которую по желанию жителей перевезли в другое место. И не они одни путали площадь Республики с площадью Революции, может быть, потому, что та существовала всего три года.
Произошло это так. Возникшая где-то в середине XVIII века площадь была посвящена Людовику XV, конная статуя которого возвышалась в ее центре и была свергнута во время Французской революции. Вот тут-то восставший народ и установил на месте статуи гильотину, дав площади имя Революции. Именно здесь были казнены Людовик XVI (жестокая игра судьбы: погибнуть на площади, названной именем своего предшественника) и Мария-Антуанетта, а затем нож гильотины просвистел и над головами вождей революции. И лишь после этого площадь Революции была переименована в площадь Согласия (возможно, этим названием подчеркивалось, что люди ужаснулись пролитой крови и пришли к примирению); теперь это красивейшая и самая главная площадь Парижа — Place de la Concorde.
А на площади Республики, где я провожу время, особых исторических событий не происходило, и была она создана после всех революций, правда, своей прямоугольной формой напоминает учебный плац для войсковых частей, призванных подавлять народные волнения.
Я рассматриваю статую Республики — дородную женскую фигуру в лавровом венке с оливковой веткой мира в поднятой руке, у ног которой, вокруг пьедестала, расположились, как близкие подруги, женские фигуры с факелами и знаменами в руках, символизирующие Свободу, Равенство и Братство, а внизу — бронзовый, совсем позеленевший от старости лев, в окружении барельефов, отображающих события из истории Франции.
А тем временем сегодняшняя история выходит на площадь в буквальном смысле слова: слышится громкий барабанный бой, звучат клаксоны автомобилей, и со стороны бульвара Вольтера появляется колонна демонстрантов, развеваются знамена, из мегафона летят лозунги о свободе, равенстве и социальных правах…
Идут и белые, и цветные, а в конце колонны — курды, требующие освободить своих собратьев из турецких тюрем. В общем, вот такая смешанная демонстрация протеста, движение которой четко направляют полицейские-регулировщики. Значит, демонстрация разрешена. А вокруг площади стоят запечатанные урны, чтобы террористы не подложили бомбу.
Демонстранты уходят, и площадь начинает жить своей привычной жизнью. Из магазинчика «Тати»1 вываливается целая толпа чернокожих покупательниц. Выходцев из африканских и азиатских стран проживает в центре столицы мало, они селятся в «своих» кварталах.
Так есть целые кварталы, где обитают китайцы, — там все отражает их образ жизни: иероглифы на стенах, ресторанчики китайской кухни и прочее; соблюдаются национальные праздники и обычаи. В Бельвиле (Belleville) — бывшем рабочем квартале, где в кабачках когда-то пели Эдит Пиаф и Морис Шевалье, сейчас оседают переселенцы из Центральной и Северной Африки, Азии и даже с Антильских островов. Когда я бродил по таким кварталам, где магазинчики и развалы дешевых, ношеных вещей предназначены для новых жителей, я почти не встречал коренных парижан. Раз мелькнула старушка, вышедшая с беленьким пуделем. Парижане тут не бывают: одни побаиваются появляться в подобных местах, другие даже не слышали о них или не хотят говорить. Натура у французов деликатная, они не всегда склонны открыто высказать правду о своей жизни, хотя для всех очевидно, что увеличивающийся приток переселенцев усложняет и без того непростые проблемы Парижа.
— Впрочем, эти проблемы не только у нас, но и в Берлине, и в Лондоне, растет преступность из-за притока переселенцев, — сказал мне высокий старик, прогуливавший в скверике овчарку. — Ну а дела до этого никому нет, вот и толкают молодежь к Ле Пену.
Он безнадежно махнул рукой и отправился в ближайшее кафе, где пил свой чай, а собака лежала у его ног.
Поздним вечером площадь затихает, закрылись магазинчики, из дешевого кафе «Квик» выходит компания ребят-рокеров, они пересчитывают оставшиеся франки — собираются отправиться на своих мотоциклах в ближайшую дискотеку.
И тут на краешек моей скамейки присаживается Пьер. Он не из тех французов, о которых один давний путешественник написал, что «вы еще не кончили вопроса, а он сказал свой ответ, поклонился и ушел». Мы с ним познакомились вчера, когда на повороте с площади юркий автомобиль сбил женщину, и вокруг сразу же, как на любой московской улице, образовалась «ахающая» и горячо обсуждающая происшествие толпа. Только человек с жиденькой эспаньолкой и темными волосами, ниспадавшими волной из-под шляпы на светлый плащ, стоял в сторонке и ожидающе поглядывал в сторону магазина «Тати». Там находился полицейский с радиотелефоном, и оттуда вынырнула красная машина, похожая на пожарную.
— Кто это? — спросил я человека с эспаньолкой, когда шустрые ребята в синих комбинезонах выскочили из машины.
— «Поппье-сапер», они оказывают первую медицинскую помощь, — ответил он. И представился, приподняв шляпу: — Пьер Лаваль.
Так вот, оказывается, как выглядят «саперы-пожарные», о которых я уже был наслышан. Мы не успели сказать и двух слов, как санитары притащили пластиковый мешок, уложили пострадавшую, внесли в машину и укатили, унося за собой вой сирены.
— Быстро! Да? — произнес Пьер. — Они спасли моего дядюшку Альбера, когда тот не захотел жить на пособие и бросился под машину.
Я никак не мог определить, был ли Пьер настоящим клошаром или просто бродяжничал, но что он при своей беспокойной жизни не оставил гурманских замашек — это точно. Как и вчера, раскладывая аккуратно на скамейке (конечно, подложив сначала целлофановый пакет и бумажные салфетки) ломтики колбасы и сыра, он просвещал меня, что и как подают в парижских ресторанах. — Вы знаете, что в самом дорогом из них, в «Серебряной башне» около Нотр-Дама подают номерную утку? Нет? — Он обрадовался моей неосведомленности, и продолжил: — Со времени основания этого ресторана, то есть уже несколько веков, ведется нумерация фирменного блюда — фаршированной утки. Вы обгладываете косточки утки, конечно, необыкновенно вкусной и, кроме того, увозите с собой памятный «документик» с номером лично вами съеденной птицы. Ну что же, «закуска» готова, — произнес Пьер понравившееся ему вчера русское слово.
Я достал из сумки фляжку с «Московской» и наполнил пластмассовые стаканчики, прихваченные мною из отеля.
— Будем здоровы! — поднял я свой «бокал».
— Санте! — ответил Пьер.
Мы выпили, с удовольствием закусили и тут обнаружили, что в скверике расположилась еще одна компания. Двое мужчин угощали женщину. Пили они совсем не по-французски, а «из горла», как у нас выражаются. Пьер с гримасой отвращения смотрел на это «пиршество», не отвечающее его тонкой натуре, потом не выдержал и плюнул.
И мы пошли гулять по Парижу в сторону расцвеченных Елисейских полей, а следом неслась тихая мелодия шарманки и по-прежнему в золотом сверкании кружилась карусель.
Гениальная причуда инженера Эйфеля
Когда я созерцал ажурную башню, стоя у ее подножия, мне и в голову не приходило что-то критиковать, хотя я ощущал какую-то неловкость, подавляя невольно возникавшую мыслишку: «Зачем это железное сооружение воздвигли в центре Парижа?"
Конечно, башня, названная по имени своего создателя Эйфеля, — несомненное чудо инженерной мысли, достойное украшение Всемирной выставки 1889 года. Однако вокруг этого самого высокого по тем временам сооружения в мире (320 метров) разразился, как известно, настоящий скандал. Не могу удержаться, чтобы не процитировать один документ.
«Мы протестуем против этой колонны, обитой листовым железом на болтах, против этой нелепой и вызывающей головокружение фабричной трубы, устанавливаемой во славу вандализма промышленных предприятий. Сооружение в самом центре Парижа этой бесполезной и чудовищной башни Эйфеля есть не что иное, как профанация…"
Этот протест подписали композитор Шарль Гуно, писатели Александр Дюма, Ги де Мопассан и многие другие выдающиеся люди. Среди них — Шарль Гарнье.
Возможно, если бы я как-то днем, назначив свидание одному человеку, не провел около часа на ступенях, ведущих к центральному входу Гранд-Опера, то, читая письмо-протест, не обратил бы внимания на фамилию Гарнье. Но когда я столько времени вышагивал вдоль пышного фасада оперного театра, не запомнить фамилию его архитектора было просто невозможно. Гарнье построил здание Гранд-Опера при Наполеоне III, полностью соблюдая принятую тогда эстетику. Отсюда и богатый декор, и колонны, и статуи, и барельефы… А Эйфелева башня создавалась в годы промышленной революции, когда инженерная мысль вторгалась в искусство, стараясь преобразовать его в духе времени, когда стекло и сталь открыли новые возможности. Да, новые времена — новые песни…
Не сбылось предсказание поэта Верлена, что «эта скелетообразная каланча долго не простоит», хотя Эйфелева башня сооружалась как временная, и ее не раз собирались сносить. А теперь этот символ Парижа размножен в миллионах значков и открыток, и на ее лифтах ежегодно поднимается более пяти миллионов туристов…
Я стою у подножия башни и наблюдаю, как шныряют вокруг продавцы сувениров, как толпы иностранцев жаждут сняться на ее фоне — сие простительно обычным смертным, если и великие, цари, шахи, императоры и президенты, поднимались на башню и фотографировались там.
Башня превратилась в какое-то подобие гигантского магнита, притягивающего людей. Одни утверждают, что под ее опорами можно «зарядиться» и стать сильным и здоровым; более слабые духом выбирали башню местом самоубийств: с платформ трех уровней (57, 115 и 274 метра) бросались вниз головой; третьи на этих же платформах сидят в барах и ресторанах и наслаждаются вечерними эстрадными праздниками, когда мечутся лучи прожекторов, гремит музыка и взлетают гирлянды фейерверков.
Конечно, моему сердцу более близок Париж старины, запечатленный в романах знаменитых писателей, от Дюма и Бальзака до Хемингуэя, и на полотнах французских импрессионистов; поэтому я очень понимаю Виктора Гюго, певца средневекового Парижа, который бесподобно воспел его облик в своей «поэме в прозе» — «Париж с птичьего полета»1, предостерегая современников, что при таком быстром разрушении памятников «наши потомки будут обитать в Париже гипсовом».
Что делать, теперь буквально каждое десятилетие в Париже возникают строения, которые, несомненно, нарушают прежний архитектурный ансамбль города.
Отправляйтесь в новый район, предназначенный для деловой жизни, — Дефанс, этот маленький Нью-Йорк во французской столице, и вы будете поражены скопищем ультрасовременных зданий геометрических форм, торчащих, как грани невиданного кристалла, который возвышается над гигантской эспланадой, ступенями спускающейся к Сене.
Если вы пройдете к большой арке Дефанс, прямоугольник которой сверкает стеклом и каррарским мрамором (под нею запросто уместился бы Нотр-Дам), то окажетесь у своеобразных ворот, замыкающих центральную ось Парижа. От их подножия открывается фантастический вид: величавая Триумфальная арка в конце Елисейских полей, которая на расстоянии кажется игрушкой, и сверкающая на солнце стеклянная пирамида. Эта пристройка к Лувру, спроектированная американским архитектором китайского происхождения, — тоже «вызов» историческому пейзажу Парижа. А когда прозрачный лифт арки Дефанс домчит вас за несколько секунд до смотровой площадки, вы увидите в центре столицы Бобур, опоясанный снаружи разноцветными трубопроводами. Бобур тоже был встречен в штыки общественным мнением, а сейчас стал культурным центром имени Помпиду.
Рядом с этой «городской машиной», у забавного фонтана «Тингелли» скульптора-кинетика резвятся дети, которые, несомненно, увидят Париж еще более изменившимся. Что делать — такова жизнь.
Взгляд из квартиры Гюго на площадь Вогезов
Еще до поездки в Париж я твердо решил побывать в квартире Виктора Гюго, чьими романами зачитывался с детства. Нетерпение мое попасть в его музей-квартиру было столь велико, что я отправился на поиски его в первый же день по приезде в Париж. И вот шагаю по старинным улицам квартала Марэ, нет, конечно, не «шагаю», а осторожно двигаюсь, благоговейно осматривая древние дома, поднявшиеся еще при Генрихе IV в XVII веке. Квартал Марэ знавал, как, впрочем, и весь Париж, и взлеты и падения. Вначале здесь обитали аристократы, чьи дворцы соперничали друг с другом богато украшенными фасадами; позднее, когда время дворцов прошло и в моду вошли дорогие дома на западе Парижа, про Марэ забыли, и здесь стали селиться торговцы и ремесленники. Вот тогда-то, в 1832 году, по брусчатке площади Вогезов процокали копыта лошадей, перевозивших в повозке вещи семьи Гюго.
Многие парижане считают площадь Вогезов, сохраняющей уже который век свой первоначальный облик, — самой красивой в столице. После шума и суеты парижских улиц здесь тебя охватывает тишина и покой, из садика, занимающего всю центральную часть площади, доносится чириканье птиц, за металлической оградой шумит зеленая листва, а жаркий воздух освежают струи фонтанов.
Иду под аркадами (нижние этажи всех тридцати восьми домов на площади — беспрерывная аркада) в правый дальний угол и вижу — дом 6 и табличка: «Музей Виктора Гюго». Не решаюсь вначале войти туда, куда каждый день двенадцать лет входил сам Гюго. Наконец толкаю тяжелую деревянную дверь и сразу сталкиваюсь лицом к лицу с писателем — против входа установлен его бронзовый бюст.
На втором этаже квартиры более всего привлекают внимание многочисленные иллюстрации к произведениям Гюго, в основном к «Собору Парижской Богоматери» и «Отверженным». Мир писателя точно передан в рисунке «Видения поэта», где сам Гюго запечатлен рядом с химерами Нотр-Дама, а в небе кружатся его герои. Мир писателя — что это такое? В отношении Гюго ответ на этот вопрос дают его романы, уже названные здесь, и еще, несомненно, «Девяносто третий год», так как Французская революция во многом повлияла на его мироощущение. У Гюго есть замечательное предисловие, заказанное ему к путеводителю «Париж», а в нем главка, почти стихи в прозе, где он воспевает свой город. Называется она «Главенство Парижа», а начинается следующими строками:
«1789. Вот уже скоро столетие, как эта цифра беспокоит мысль человечества. В ней — все явления современности».
Гюго, конечно, не случайно поселился на площади Вогезов. Каждый день, слегка отодвинув тяжелую портьеру, он мог из окна квартиры любоваться своим Парижем.
Он, конечно, знал, что на месте площади когда-то располагался Отель де Турнель и что здесь погиб на турнире Генрих II. Ровный квадрат площади, обрамленный аркадами, над которыми высятся два этажа с рядами окон и мансарды, увенчанные высокими печными трубами, успокаивал глаз писателя, тем более, что все дома были выкрашены в кирпичный цвет. Действительно, площадь выглядела так, будто и не менялась со времен Генриха IV. Кстати, король допустил единственное разнообразие в четком ранжире домов: с южной стороны, в центре, соорудил для себя самый богатый Павильон Короля, а напротив него — Павильон Королевы. Вот только конная статуя Людовика XIII, садик и лужайки, которыми любовался Гюго из окна своей квартиры, появились гораздо позже.
В рабочем кабинете Гюго хранятся орденская колодка (четыре крошечных ордена, вероятно, для сюртука) — дань славе писателя, пистолет и ружье. Еще я заметил забавную бутылку, на этикетке которой было написано: «Чернила В.Гюго». Наверное, смышленые торговцы стали выпускать такие чернила для рекламы своего товара.
На рабочем столе — часы писателя. Их стрелки показывают 7 часов 15 минут. В этот момент закончилось время, отведенное гениальному сыну Франции для жизни, великому писателю — для творчества.
Я выхожу на площадь Вогезов, которая, как и квартал Марэ, считается сейчас одним из самых дорогих и престижных районов. Прежние резиденции аристократов и дворцы отреставрированы, и в них вселяются очень состоятельные люди и нувориши.
Когда прогуливаешься под аркадами, то глаз невольно привлекают модные салоны с картинами и скульптурами, антикварные лавки, художественные галереи. Здесь любят устраивать выставки, и прямо на площади играют музыканты, собирая франки слушателей в скрипичные футляры. А вот к ресторану «Амброзия» подкатил свадебный кортеж: из черного «ситроена» выпорхнула белоснежная невеста в шуршащих юбках, и жених в смокинге, ловко подставив ей руку, повел к услужливо открытой двери.
По-прежнему мила парижанам старинная площадь Вогезов.
Комментировать